Том 4. Волга впадает в Каспийское море - Страница 130


К оглавлению

130

Ольга Александровна положила руку на подсвечник, чтобы взять свечу, как делала всегда, уходя от мужа. Свеча гофманствовала, как некогда, когда Эдгар Иванович не запомнил, на рассвете или с вечера лежала за приземистым оконцем мезонина дряблая, желтая, сукровичная заря. Эта заря вспомнилась сейчас через свечу. Свеча осталась в руке Ольги Александровны, и неизвестно, сколько времени прошло сейчас в безмолвии, ибо Эдгар Иванович видел, как коснулась Ольга Александровна подсвечника и видел руку, всю закапанную стеарином. Ольга Александровна нашла, наконец, силы, собрала силы, чтобы поднять голову и свечу.

– Да, я должен, Ольга. Я коммунист прежде всего. Я должен уничтожить свои чувства!

– Я тоже коммунистка, Эдгар Иванович! – крикнула Любовь Пименовна. – Вы должны подделать ваши чувства!

– Прощай, Эдгар, – сказала Ольга Александровна.

– Прощай, Ольга, – сказал Эдгар Иванович.

– Мы прожили четырнадцать лет вместе, Эдгар, – что такое долг?

– Я не могу иначе, Ольга. Да, долг.

– Хорошо. Ты бросаешь меня и дочь. Прости, Алису. Тебе не жалко? – Ты справишься с собою? – Долг революции?

– Мама! – крикнула Любовь Пименовна. – Я тоже коммунистка, Эдгар Иванович, так же, как и вы! – Любовь Пименовна обыкновенно говорила на ты с Эдгаром Ивановичем. – Мама, ступай отсюда, я поговорю с Эдгаром Ивановичем. Я тоже коммунистка, Эдгар Иванович. Все это началось не сегодня, мама. Я не понимаю, о каком долге вы говорите, когда Мария была украдена несколько лет тому назад. Ваша честь, Эдгар Иванович, – честь труса и вора, который канонизирует воровство.

И тогда крикнула мать:

– Люба, как смеешь ты так говорить с отцом?

– Он не отец мне и не товарищ! – ответила Любовь Пименовна, – но мы были под одной крышей.

– Люба, ты не должна так говорить, – уйди отсюда, Люба. Всего хорошего тебе, Эдгар. Прости меня.

Эдгар Иванович стоял, опустив плечи.

– Нет, зачем же, пусть Люба останется. Она говорит правду, которую я знаю лучше ее. Но я и революцию знаю больше ее.

Ольга Александровна нашла силы поднять свечу. Она вышла из кабинета – со свечою в руке, которую зажег Эдгар Иванович, – оставив кабинет во мраке. Дочь обнимала плечи матери, мать шла прямо, впереди себя неся свет. Мать села на табурет в комнате Любови Пименовны, посреди комнаты, и дочь опустилась на колени перед матерью, на колени матери положив руки и голову. За открытым окном в саду пел соловей, последние свои песни, и за деревьями поднималась луна, непокойный лжесвидетель чувств. Мать сидела очень прямо, с рукою у губ, со свечою в правой руке. Дом зарос тишиной.

Эдгар Иванович долго стоял у окна, у стола, кабинет чернел тишиною и мраком. Эдгар Иванович чувствовал, как скулы его крепко срослись с глазами и глаза были к тому, чтобы действовать, – он знал, что он принадлежит к той породе людей, которые умели делать, как астрономы умели караулить звезды, и умели – умирать за делаемое.

Эдгар Иванович крикнул в темноту комнат:

– Любовь Пименовна, вы не правы, потому что я должен подчинить свою биологию, да, свои инстинкты! – слышите, Любовь Пименовна, я не оправдываю моего вчерашнего дня, но сегодня я прав! именно – прежде всего я коммунист!

Эдгару Ивановичу никто не ответил. Дом заглохнул тишиной. Женщины слышали в немотствующей этой тишине, как на ощупь, во мраке переодевался Эдгар Иванович, рылся в ящиках стола, присаживался на диван, – и слышали, как прошумели его шаги через столовую и через террасу в сад.

Хлипнула, пискнула, хлопнула калитка. В саду захлебывался соловей своим собственным пением. Тогда, в прямопроспектном Петербурге, в гулкой квартире профессора Полетики, в тот день, когда мать собралась уходить в счастье к Ласло, так же клала Любовь Пименовна, маленькая девочка Люба, голову свою на колени матери. Тогда было счастье. Сейчас пел соловей, которого не требовалось в петербургских прямолинейностях, – но прямолинейности Петербурга никак не стали сегодняшней геометрией Эдгара Ивановича.

Мария Федоровна лежала беспомощным котенком в углу павловского музейного дивана, когда пришел Эдгар Иванович. Деревянный Христос скрещивал руки, мастер семнадцатого века спутал елейность лица Христова с идиотизмом. Волк поднял уши и опустил в недружелюбии глаза, когда вошел Эдгар Иванович. Мария протянула руки навстречу Эдгару. Эдгар Иванович пребывал бодр, деловит и покоен.

– Ну, вот эта ночь и есть наша свадьба, – сказал Эдгар Иванович, – даже Христос присутствует. Надо разбудить музееведа, пусть приготовит чаю. Очень странная свадьба, большевистская любовь! – Эдгар Иванович весело улыбнулся.

– Ты хотел прийти в пять, – я ждала тебя весь вечер и всю ночь. Музеевед спит, только один Волк около меня. Здесь страшно, в этом странном и чужом доме. У этого Христа и у этой бабы глаза сделаны так, что они все время следят за тобою, куда бы ты ни отвернулся.

– Прости, милая, что я не пришел в пять. Я был занят на работе. Завтра ты переедешь ко мне жить, мы получим квартиру на Земельно-скальном поселке. Завтра мы будем веселиться, завтра приезжает в Коломенский театр московская труппа, Малый театр, я купил билеты. Надо разбудить Грибоедова, – как его настоящее имя?

– Не надо его будить, не уходи от меня, мне страшно одной с людьми. Нам надо так много сказать друг другу.

– Нет, почему же? он даст чаю, – как его зовут? – через час мне надо идти на работу, скоро рассветет. А поговорить – у нас очень много времени теперь для всяких разговоров.

Вторая жизнь стала первою. Христос случайного дома безмолвствовал, Христос сидел у ног каменной бабы, – у ног Марии лежал Волк. Земля становилась серой в рассветном часе, и город готовился завыть колоколами, стаскиваемыми с колоколен. Эдгар Иванович пребывал очень бодр. Музеевед предложил водки.

130