– Думал он все время и думал: не дело коммунисту драться из-за бабы и страдать от этого, – раз любишь – живи полюбовно и откровенно, а не блуди потихоньку, как воры. – Женщина говорила речитативом, не громко, как рассказываются сказки, рассказывала всем уже известное, начинавшее превращаться в предание. – Смотрел он все время, смотрел, – может, опомнются, – и пришел конец его терпению. Позвал он их к себе в кабинет перед ясны очи и сказал тихо да ласково…
– Тоже – ясны очи!., сволочи они, все кобели! Не отвяжешься от них, кобелей, – сама, как дура, и знаешь, и лезешь, а потом не удумаешь, куда глаза да брюхо от людей убрать!.. Все они кобели одинаковые!
– Теперь он ее убьет, – повторил во мраке бодрый голос.
– Это что же такое!? – крикнул злобный голос. – Нам проходу нет, волосы с мясом рвут, ишь, сколько их сюда на луга навалило.
– Теперь она ему поперек стала.
– Брось, девки, пустое говорить! – возник звонкий и бодрый голос. – А комсомол на что? а женотдел? – мы что, не люди, что ли? – революция для всех была!.. Это верно – пристают. Только знай свой край, да не падай. Чай не зря нас политграмоте учат, на совещания зовут, – это теперь не деревня! – Революция для всех была, а с ответственных товарищей ответственный и спрос!..
– Позвал он их к себе в кабинет перед ясны очи…
– Ясны очи! тоже!
– Это что же кругом делается? Своих баб мужики в деревнях оставили, сами жрут, а мы отвечай. Мне вчера все кости вывернули, черти.
В бараке, в темноте, пахло резиной, потом, душистым мылом и коровьим маслом. Заплакал грудной ребенок, ему ответил второй. Зажгли угловую лампочку, электрический свет осветил портрет Ленина, венок из бумажных цветов вокруг Ленина и голову женщины, склонившуюся над ребенком.
И в тот же час шли разговоры в подземелье у охламонов, у печи кирпичного завода. У столовой доски сидел акатьевский дед Назар Сысоев, тот самый, который в девятьсот восемнадцатом году прикупил себе турчаниновской мебели красного дерева, – приходил дед Назар повидать сыновей, младших, работавших на строительстве, да старшего, ставшего охламоном. Подземельная печь погромыхивала заслонками. Седой дед говорил сыну:
– Так и живете в пещере? –
– Так и живем, – ответил сын.
– Ты слухай, сынок! – Действительно, что ли, река задом наперед потечет?
– Потечет обязательно.
– Ты послухай!.. Деды жили, прадеды жили, и водили мы плоты с Оки на Волгу, тыщу лет водили, а может и больше, сызмальства приучались, каждый пригорок, каждый перекат знаем, что под Коломной, что под Касимовом, – испокон веку рекою жили. И теперь, выходит, кончится наша жизнь, не будет теперь Оки ни под Рязанью, ни под Муромом, ни под Елатьмой. Ты подумай!., мы-то как же будем, когда, сказывают, не то что Оки не будет, а даже самое Акатьево под воду уберется. Ведь это конец свету! – прямо, как в Китеже-граде, – тонуть нам, что ли, вместе с Акатьевом?
– Тонуть, папаша, не придется. Река возникает объективно. Вот почему революция и происходит, что река пойдет наново, а Акатьево, действительно, отойдет – подвинется от новой реки на новые места. Было тыщу лет – и нету, – надо наново. Это и есть объективная революция, папаша. Тонуть революционному народу, папаша, не приходится.
Вскоре за дедом Назаром в подземелье влез его младший сын Степан, ничего не разглядел сразу в подземельном мраке. Василий, старший брат, в подземелье именующийся Пожаровым, сказал иронически:
– Газетчик пришел, сочинитель и изобретатель. Я не спорю, реку гнать назад необходимо, – спору нет. А вот во власть лезешь… Я вот тебя звал рыбу ловить, – на это тебя не уловишь, с собаками не сыщешь. А мы бы к Акатьеву шоше провели и мост бы на рыбий деньги построили под Гололобовом.
Степан сказал миролюбиво:
– Ты, папаша, здесь обрелся? пойдем в культурную чайную отсюда. А с тобой и не спорюсь, Вася, за нас дела скажут. В Бронницах завод строют? – В Песках и Воскресенске химические заводы строют? На Коломенском машиностроительном новые дизельные цеха в половину Коломны построили? – я с тобою, Вася, не спорюсь. Я не спорюсь, Вася, ты за коммунизм стоишь, только все вы с винтов соскочили, не осилили, сумасшедшие вы. Вы жизни боитесь. А мы ее строим – на труд, а не на рыбы. Мы без страху живем. Ты, Вася, бросай свое сумасшествие.
– Ты зачем пришел-то? в газету опять про нас сочинишь, в «Новую реку» каплешь? – сказал иронически старший.
– Новая река старую жизнь зальет, а люди останутся и жить им придется по-новому. Вылезай ты отсюда, ведь, как кроты живете. А пришел я за папашей, пойдем с нами в культурную чайную.
– Там водки не подают.
– То-то.
– Степ, а Степ, – заговорил старик, – а Акатьево наше тоже зальют? – ведь, с испокон века…
– Опять двадцать пять. Зальют непременно!
В то время, когда говорили старик и сыновья, в подземелье вполз Иван Карпович Ожогов, – товарищ Огнев разлил водки, – спавшие пододвинулись из потемок к столу, расселись на корточках и разлеглись вокруг.
– Не об этом вы говорите, товарищи, – сказал Ожогов. – На строительстве сегодня, в двенадцать часов дня, Федор Иванович Садыков сказал Эдгару Ивановичу Ласло о новой морали, и все мы должны знать об этом и иметь свое мнение… Мы все, конечно, под колесо истории угодили и как бы нам кости не сломало, как Марье Федоровне.
Кирпичные заводы всегда похожи на места заброшенности и разрушения.
Здесь у печки было очень душно, нище и грязно, – наверху на земле цвел май, – и не понималось, почему люди не выползут из-под земли на свежий воздух, на траву, под небесный простор, – должно быть, май и звездное небо оказывались тем же, что солдатские письма из деревни в казармах. Сумерки же того майского дня прошли просторны и чудесны.