Днем на следующий день с Верой Григорьевной стало плохо. Температура с утра подошла к сорока, и исчез пульс. Вера Григорьевна лежала в лужах пота, бессильная двигаться и говорить. Полторак искал по поезду доктора, нашел в жестком вагоне студента. Студент требовал, чтобы больную вынесли из вагона в Харькове, – Полторак отказался. В Харькове больной впрыснули камфару, к вечеру умирающая затихла во сне. Полторак просил проводника последить и ходил в вагон-ресторан обедать, – угощал студента, в качестве визитной платы, водкой и белым вином. Глубоко ночью, уже в Великороссии, когда Евгений Евгеньевич спал на верхней полке, его разбудила Вера Григорьевна. Она стояла, прислонившись головой к его постели.
– Милый, – прошептала она. – Я разбудила тебя, я так давно тебя зову, ты не слышишь… Пойди ко мне, я еще раз хочу поцеловать тебя – перед смертью… Мне стыдно перед собою и перед сестрой… Мне очень страшно. Я умираю… – она произносила слова, чуть двигая запекшимися губами. Губы ее, синие, вздрагивали.
Евгений Евгеньевич ответил:
– Что ты, что ты, успокойся, приляг!., я сейчас…
– Что ты сделал, Евгений? – опять заговорила Вера Григорьевна. – Что ты сделал? – ты меня не любишь, – разве ты меня любишь? – мне стыдно перед сестрой. Мне страшно перед всем миром.
В Москве лил дождь. На вокзале встретили жена и дети Евгения Евгеньевича. Сестры поцеловались в плаче. Евгений Евгеньевич вместе с носильщиком тащил чемоданы. Женщины и Евгений Евгеньевич сели в такси, дети поехали трамваем.
– Спасибо Евгению, он… – сказала Вера Григорьевна. Она раньше никогда не называла Полторака без отчества. Она посмотрела на него любяще. Евгений Евгеньевич глянул чужими глазами, подставив их под удар. Вера Григорьевна собрала воздух. – Спасибо Евгению, он… он был очень внимателен, он… все ночи сидел надо мною и охранял мой покой, – сказала Вера Григорьевна.
Глаза Евгения Евгеньевича не переставали быть чужими. Жена посмотрела на мужа благодарно.
Дома, на Владимиро-Долгоруковской, швейцар и дворник внесли Веру Григорьевну на третий этаж, в солидность красного дерева дома Полторака, – с тем, чтобы спуститься отсюда Вере Григорьевне еще, последний раз – в гробу. Жена закачалась в обмороке на пороге кабинета. Веру Григорьевну положили на диван в кабинете. Жена вошла в кабинет, чтобы помочь сестре, и вышла оттуда, чтобы бесшумно плакать в коридоре. Евгений Евгеньевич прошел к больной, она позвала его глазами.
– Милый, – прошептала она, – где сестра? – что ты сделал со мною?
Евгений Евгеньевич – не расслышал, он глянул на дверь, он вышел из кабинета. Он трагически заломил руки, маня за собой жену. Он опустил голову.
– Это ужасно – смерть! – сказал он. – Я совершенно измучен, морально и физически. Я не спал три ночи, и туда ты заставила меня ехать на ящиках. Она всю дорогу бредила, у нее эротические бреды. Она ненормальна. Это заживо разложившийся труп, это ужасно!., и этот предательский вид, она красавица, как ты в молодости. Но это пустяки. Это ужасно, смерть!..
Жена обняла мужа, как обнимаются люди в страшном горе, чтобы прижаться к чужому, родному человеческому теплу и им защитить себя. Дети плакали на чемоданах. Жена задергалась судорогами истерики.
– Что же делать, что делать, – это жизнь! – сказала шепотом жена.
– Я жесток, я не боюсь слов, – сказал удрученно Евгений Евгеньевич. – Как ужасно ждать, когда умирает человек.
Жена зазнобилась ужасом.
– Да, конечно, да, скорее бы…
– Я не могу быть дома. Мне страшно здесь, и я не спал три ночи. Я пойду к знакомым.
Евгений Евгеньевич стоял, с платком в руках, головою упершись в стену, в бессилии и скорби. Жена обнимала его и прижималась к нему. В коридоре горело электричество, со стены наклонился к Полтораку олений рогатый череп с пустыми глазницами смерти.
Жена отворила дверь в кабинет, постояла минуту на пороге, ушла за дверь.
Евгений Евгеньевич закурил и прошел в ванную.
Это было болезнью: через полчаса Евгений Евгеньевич спускался по лестнице весел и бодр, в просторном летнем костюме, холено выбритый. Дождь над Москвою прошел, смочив и запарив асфальты. Живодерка гремела ломовыми. В бодрости Полторак прошел к реставраторам Бездетовым, в средневековье и сырость антикварного подвала, в запахи старинных духов, клея и политуры, в старину красного дерева, фарфора, бронзы. Павел Федорович ставил на верстак графин с коньяком – императорского алмазного сервиза, – показал секретные ящики павловского дивана.
– Отстаиваете Павла? – спросил Бездетов.
– Да, а как же. Павел – мальтиец, черт его знает, солдатская метафизика. И с женщиной провести вечер тоже неплохо на павловском диване, флюиды идут от веков. И века и современность под тобою одновременно.
– Екатерининские кровати для женщин тоже хороши, – а Александр, верно, – узок, – сказал Павел Федорович.
Отпили по рюмке коньяку.
– Шервуд был?
– Был. Советовал наведаться в Коломну.
Евгений Евгеньевич звонил по телефону, подзывал к трубке – Надежду Антоновну Саранцеву.
– Надя, это вы? – я приехал. Мы увидимся? – У Пушкина?
Красное дерево, его обломки, сваленные по углам, и его обломки, приведенные в строгий и старый порядок, восстанавливавшие старые эпохи, отполированные стариною, – средневековствовали в полумраке подвала, в серых паутинах. Столярный клей, делающийся из костяных отбросов, всегда пахнет смертью. Старинные ж духи – благородны, эти пачули.
В Москве жило два миллиона людей, колоссальный человеческий лес, дебри, где один человек и многие никогда не знали друг о друге, где очень многие созвучащие проходили мимо, никогда не узнав о своем созвучании, – и у этого миллионного леса были свои любови, дела, платья, столы, стулья, постели. Сколько кроватей и полотенец должно быть в миллионолюдном городе!