– Евгений Евгеньевич, – солидно заговорил старший Бездетов, – вы говорили, что рассчитаетесь с нами в Коломне. Самое время было бы теперь произвести расчет.
– Да, да, денежки получить не плохо! – поддакнул Скудрин.
– Да, кажется, правда, что потеряли мы не очень многое, но существенное, – совесть, – молвил Полторак.
– А я не потерял. Я ее не терял1 – раздался голос из-за окна.
Все обернулись к окну.
За окном стукнуло железо водосточной трубы, посыпалась облицовка фундамента, шире распахнулось окно, и в свете торшера появились руки, голова и грудь охламона Ивана Ожогова, младшего единокровного, от одного отца и разных матерей брата Якова Карповича, переименовавшего себя из Скудрина в Ожогова. Иван Ожогов оперся локтями о подоконник. Непокрытую голову его смочил дождь, волосы слиплись в дожде, и лицо его, став иконописным, пребывало в сумасшествии. Ворот пиджака Ожогов поднял, галстук, истертый до дыр, съехал набок. Ожогов внимательно осмотрел бывших в комнате.
– А я не потерял, – сказал Ожогов, – и профессор Пимен Сергеевич Полетика тоже ее не терял. Надо с реками идти, а не против их. Мы с ним объяснились сегодня… Здравствуйте! – добавил Ожогов, помолчав, и поклонился. – Слыхали, – справедливость поднялась, – что женщины сегодня наделали! Опять наши времена приходят. Люди чести хотят!..
Поклону Ожогова ответил один Полторак. Яков Карпович заерзал и заволновался, засучив на месте босыми своими ногами. Баба-провинция уселась на диване гостьей. Вольтер мигал торшером.
– И зачем вы только пришли, братец? Вы думаете, я профессора Полетику не увижу? – спросил Яков Карпович.
– Посмотреть на виды контрреволюции, братец, – ответил Ожогов.
– Какая ж тут контрреволюция?
– Что касается вас, то вы контрреволюция бытовая, – тихо сказал Ожогов и сумасшедше прищурил глаз, – и очень я жалею, что не приставил я вас в мое время к стенке, не расстрелял, когда был председателем исполкома. Что касается краснодеревщиков, то они контрреволюция историческая, организованная вместе с господином вредителем Полтораком. Я все про вас знаю, сукины дети, только мне не верят.
Бездетовы молчали оловянными глазами, насторожившись. Яков Карпович наливался лиловою злобой и торжеством одновременно, вместо репы походил на пареную свеклу, – пошел к окну, захихикал в вежливости и торжестве, засучил руками, усердно тер их друг о друга, точно в морозе.
Сказал Полторак, усмехнувшись:
– Не ошибаетесь ли вы, Яков Карпович, что у юродов убивают мерзавцы и убивают сумасшедших?
Скудрин не ответил Полтораку.
– Знаете, братец, – заговорил, засипел Яков Карпович, очень вежливо и очень торжественно, – убирайтесь отсюда ко всем чертям. Я вас чистосердечно прошу!
– Извиняюсь, братец Яков, я не к вам пришел, ноги моей не будет в вашем доме, я на нейтральной почве – на подоконнике. Я пришел на историческую контрреволюцию посмотреть и с ней побеседовать, – ответил Иван.
– А я прошу, – убирайтесь к чертовой матери. Нынче на нашей улице масленица! Полетику я сам повидаю.
– А я не пойду к ней!
Павел Федорович медленно глянул оловом глаз на брата Степана и сказал строго:
– Разговаривать с юродами мы не можем, – не уйдешь, велю Степану выгнать тебя в шею.
Степан глянул так же, как брат, и поправился на стуле. Охламон молчал, щурил ехидно глаза и не двигался. Степан Федорович нехотя встал от фрегата, пошел к окну. Охламон трусливо слез с подоконника, оставив на свету одну лишь голову. Яков Карпович торжествующе хихикал. Степан подошел к окну, – Иван Ожогов исчез во мраке, гримасничая. Шумел за домом дождь. Из мрака сказал охламон:
– От меня не уйдете, – и свистнул.
За домом шумел дождь, и было тихо, как тихо бывает в лесу. Леса наступали на Коломну, надвинутые ночью. В Маринкиной башне кричали совы, карауля башенные века. Коломна запахла конским потом. Ольга Павловна Тучкова в тот час добралась уже до своей деревни и, счастливая, благодарная деду Назару Сысоеву, что он продал ей стулья и кресло, засыпала на полчаса в Назаровой избе на соломе, чтобы ехать через полчаса со стульями к поезду в город. Барин Каразин в тот час бился в припадке старческой истерии. У Маринкиной башни кричали совы. Охламон ушел. Яков Карпович, торжествующий, никак не знал в тот час, что это был один из последних его часов в страшной и длинной его жизни. Лил во мраке дождь, уже по-осеннему, на многие часы.
– Я пойду, – бессильно сказал Евгений Евгеньевич.
– До часу ночи, – сказал старший Бездетов.
– До часу ночи, – сказал Скудрин.
– Да, до часу.
Ночь над городом в дожде следовала неподвижна и черна, как история этих мест. Дом Скудрина провалился во мрак и немотствовал перед путиной в луге. Старик Скудрин пребывал в счастии и в бодрости, – и в кислой тишине спальни зашлепали туфли старика – к постели Марии Климовны. Мария Климовна, пергаметная старушка, спала. Свеча в руке Якова Карповича дрожала. Яков Карпович хихикал. Яков Карпович коснулся пергаментного плеча Марии Климовны. Глаза его слезились в наслаждении. Баба-провинция спала в кабинете.
Он зашептал:
– Марьюшка, Марьюшка, да, кхэ, это жизнь, – это жизнь, Марьюшка, да!.. – и старик слышал гром взрыва, видел его взлетающие огни, дым, запахи, летящие в стороны камни, сипенье воды. Старик пляснул около постели.
Осьмнадцатый век провалился в российско-вольтеровский мрак.
В тот час на лестнице в мезонин младший Бездетов, Степан Федорович, встретил Катерину, потрогал ее плечи, крепкие, как у лошади, и покорные, как у коровы, пощупал их пьяною рукою, зашептал. Катерина стояла покорная и беспомощная.