– Надо бы охламонам поручить перенос и упаковку, – самые честные люди, хоть и юроды. Да нельзя. Братец мой, Иван Карпыч, им не позволит, их самый главный революционер, – не даст работать на контрреволюцию, хи-хи!..
Земля следовала к ночи. С вечера заморосил дождь. Весь вечер стучались украдкою люди в окошко Марии Климовны, – к ним выходила Катерина, – и люди, нищенски заискивая, предлагали, – «дескать, гости у вас живут, всякие старинные вещи покупают», – старые рубли и копейки, поломанные самовары, книги, подсвечники, бинокли. Эти люди тылов не понимали искусства старины, они были всячески нищи. Катерина не допускала их в дом с их медными лампами, позеленевшими от времени, – предлагала вещи оставить до завтра, когда гости, отдохнув, глянут.
В закат задул ветер, июль пошел в август, нанес тучи, дождь заморосил осенью. Искусство красного дерева есть искусство вещей, которые оставались жить много дальше, чем мастера и люди: к ночи в тот день, лесом над Окою, шла Ольга Павловна Тучкова, женщина с лицом старухи и с движениями девически-молодыми. Закат умер, замазанный серыми облаками, лес шумел августовским ветром, окские просторы древнели, первобытны. Здесь веяло широким воздухом, который сожительствовал с лесом, с холмами, с травою. Ока в этом месте ломала свое русло. Эта женщина, в девическом страхе леса, шла в деревню, бывшую некогда крепостной, чтобы купить у крестьян ненужные крестьянам кресла и стулья красного дерева.
И первый раз за полстолетие супружества видела Мария Климовна в этот вечер Якова Карповича – танцующим. Яков Карпович вернулся с похода по краснодеревым делам в неурочное время. Фетровая шляпа его съехала набекрень и на затылок. Зашед за калитку на столетний свой двор, заделал Яков Карпович босыми пятками несуразные и молодые не по возрасту антраша. То походило, что катается Яков Карпович на коньках, то брыкался он гусаром, то прыгал мазуркой, щелкая пяткой о пятку и фетровую шляпу имея за даму. Ни дождя и ни ночи Яков Карпович не видел, – Мария ж Климовна видела, что лицо старика морщилось счастьем – в этот один из последних часов его жизни.
День унесли вороны. Башня Марины Мнишек безмолвствовала в Коломенском кремле, уходя во мрак. Черные водовозы разливали ночь и дождь.
Яков Карпович, вернувшись из города и поплясав на дворе, поспешно прошел к реставраторам в гостиную. Он поднял реставраторов с пола и повел их в кабинет. Он плотно прикрыл за собой двери. По полу за его пятками следовали лужи. Вместе со стариком в вольтеровский кабинет вползла азиатская Коломна, заваленки, калитки, скамеечки у ворот, подсолнечная шелуха. Яков Карпович поспешно вздул свет в торшере.
И старик зашептался с краснодеревщиками.
– На строительстве сегодня был бунт, бабья забастовка. Ровно в половине одиннадцатого, по гудку, как прогудел неурочно гудок, все работницы на строительстве бросили работы и валом поперли в город в порядке, песен не пели. На углу Репинской улицы они встретили гроб Садычихи и пошли за гробом и запели похоронный марш, и многие бабы заплакали, завыли как белуги. Забастовка, – дожили!
– Динамит у тебя на лугах? – спросил Павел Бездетов.
– Нынче ночью, под шумок, – из-под бабьих юбок!..
Реставраторы слушали стоя, озабочены и молчаливы. Лица реставраторов пришли в строгость. Старик ликовал в обреченной веселости. Провинция, азиатская Коломна, которая проследовала по следам мокрых пяток Якова Карповича, недоумевала, не понимала этой забастовки, когда женщины, тачечницы со строительства, в молчании более страшном, чем брань и крики, проводили в землю Марию Садыкову, – сотни женщин, измазанных в земле, закаменевших каменным трудом, безмолвными шеренгами пестрых плахт и панев, оставшихся от русской старины, заполнили коломенскую старину улиц и прошли за гробом до могилы. Скудрин видел за этими колоннами сына Александра, его подвал и пулю в его лоб, себя, свои попранные время и достоинство, сережки и кольца приданого Катерины, закопанные в бане под половицами, свой осьмнадцатый век, свои старость и часы в читальной, где газеты издевались над ним, – за этими колоннами женщин старик слышал дым и грохот динамита, сломанных людей, воду, которая ломает все, – и видел себя за дымом динамита, за потоками воды, за развороченными гранитами, – себя, паршивого старичишку, Бездетовых, Полторака – так же примерно, как на картине Серова, где Петр шагает по Санкт-Питер-бурху. Паршивый старичишка был Петром. Паршивый старичишка вложил свои язвы в революцию, чтобы отплатить за себя, за Александра, за Россию, за вольтеровское свое красное дерево. Провинция, стекая пятками Якова Карповича, уселась на диван. Яков Карпович – жил, наслаждаясь бытием.
– Тарарахнет, бабахнет, хи-хи, за дымом и громом нас никто не заметит.
Торшер закоптил.
Инженер Евгений Евгеньевич Полторак приехал ровно в девять, подъехал к дому на извозчике, поспешно прошел по двору, стряхнул воду с плеч в прихожей, пошел в кабинет. Катерина в тот час пела в гостиной песнопенья Костальского, аккомпанируя себе на клавесинах, и пела очень тоскливо. Кабинет Якова Карповича пребывал в красном дереве. По столу для книг плыл у Якова Карповича хрустальный корабль, оправленный в бронзу. В этот фрегат наливался коньяк, чтобы путем алкоголя, разлитого через краник из фрегата и через рюмки по человеческим горлам, путешествовать путем алкоголя на этом фрегате по норд-остам вольтеровских фантазий. Краснодеревщики налили коньяку во фрегат – в честь Полторака, и краснодеревщики безмолвствовали около фрегата в глухо застегнутых сюртуках, мертво и немигающе наблюдая за всем. Дождь за окнами утверждал осеннюю ночь.