Том 4. Волга впадает в Каспийское море - Страница 53


К оглавлению

53

…Да, прощай, друг, мир тебе и прах!., верный был друг, которого я купил… – „Купил“ – „друга“: совсем по-бунински – „хорошо бы собаку купить!“ – Тогда купил, в Лондоне, за сутки перед путиной домой, – и теперь купил тоже, в эти же числа, тоже вне России, тоже перед путиной домой. Новая лежит на диване, смотрю на нее, как на чужую, чуть-чуть враждебную, нарядную, слишком „машинную“, – и жалко мне друга, – друг состарился под моими руками, передуманный, пережитый. Он, этот брат и соработник, послезавтра поедет в Россию, будет где-нибудь за письменным столом ждать меня. Поистине есть „живая жизнь“ мертвых вещей, – тебе осталось только несколько строк нашего братства: неверность есть жизнь, – это жизнь – идти к обновленному, новому, усовершенствованному. Так идет каждый, пока у него есть силы, должен идти, потому что каждый потом будет сброшен на слом смертью. – Прощай, прости!..»

И вот первая запись, сделанная на новой машинке:

« – » § 1 % а ' ?! № – это проба знаков машинки.

– Здравствуй, племя молодое, незнакомое! – это я приветствую новую машинку. – Вот она лежит под моими руками, – это я учусь писать на ней, и она мне безразлична. Так, должно быть, всегда, когда уходит вещь: – вещь уходит, вещь! – Нельзя, не надо пророчить – это по-азиатски-русски… И надо метить вперед, думать вперед – это по-петербургски-русски. Пусть безлюбовно – надо, всегда надо перед машиной подбираться, сосредоточиваться – –

– Глупо, смешно, наивно! – совершенно верно: но так было тогда записано, и не всех наивностей и глупостей следует бояться. Это я пишу сейчас, в Москве, много месяцев спустя после Шанхая. Я помню, как тогда я сидел над новой машинкой и над старой, перебирая в памяти мои путины и сроки. Глупо, наивно я записал тогда, – но до сих пор мне стыдновато перед машинкой, перед покинутым другом.

IV

Тогда в Шанхае я припоминал, что было написано мною на старой моей машинке. Здесь, в Москве, я связал в отдельный чемодан то, что было на старой машинке написано. Очень много, очень много исписано мною на ней бумаги, писем, дневников, рассказов, повестей «Машин и Волков»: все это сложено в чемодан.

Очень возможно, что этот чемодан мне уже не будет досуга вскрыть самому: стало быть, его перечитает кто-то другой, сын, внук, правнук.

Но – вот, что я думал, связывая этот чемодан. – Какую малюсую малость, какой промилль промилля, какую бесконечно-малую величину написал я, какое ничтожно-малое количество бумаги исписал я – по сравнению с тем, что написало и исписало человечество за все тысячелетья всяческих его грамот!

И еще думал о том, что если у отошедших тысячелетий орудиями письма были кисть и перо, если у теперешнего столетия орудием письма есть машинка, – орудие письма неминуемо влияет на стили (и литератур, и эпох), – если все это есть, – то никак нельзя знать, какой стиль будет у грядущих тысячелетий и как человечество будет – перед лицом вечности – записывать свое время, – быть может, даже совсем без букв.

Наркомфин неправ: – конечно, я кустарь – с мотором.


Москва, на Поварской,

1 мая 1927 г.

Дело смерти

О березе.

Безразлично, в березовой ли роще береза или вот та, что стояла против каменных окон Института Жизни, – русская береза, столь воспетая поэтами, навсегда нестерствующая, – белая береза, как свеча российских полевых печалей, печалующаяся российскому серому небу. Должно быть, это очень красиво, не только в роще, но и здесь, на каменном дворе.

Но надо размышлять так, как надо размышлять через каменное окно лаборатории Института Жизни, когда за окном старинные постройки и заасфальченный двор. Эта живая береза навсегда прикована к своему углу двора, никогда не уйдет отсюда: ее движение начинается за смертью, она очень крепко вросла корнями в землю. Безразлично, эта ли береза или березы в соловьиной роще: клиническим диагнозом надо установить, – самое характерное свойство березы, леса вообще – неподвижность, когда движение начинается только после топора дровосека, если это андерсеновская сказочность. И именно эта неподвижность вызывает у человека жалость к березе, жалость к древесной природе, – но от леса – человеку – эта же дана в наследие покорная неподвижность, когда на зимы березы умирают – человеческой смертью, – подлинной же березовой смертью умирают – для человеческой жизни. Поэтому лес, как береза, успокаивает человека, углубляет человека в самого себя, – человек не осознает своей жалости, которую вызывают береза и лес их неподвижностью.

Впрочем, у человеческой особи, которой нужна успокоенность, нет жалости к лесу, возмущающего и возбуждающего в березе, – точно так же, как для строящего человека лес противен его фатализмом, заложенным в лесной природе, действующим так же, как человеческая горькая глупость, которой нет возможности помочь.

Закон один: бесконечное органичение жизни, когда жизнь начинается после смерти, таится под этим белыми свечами коры березы, – березу видно через окно, – через стекла окон береза и мысли о ней идут в человеческое сознание, в черепную человеческую коробку.

Институт Жизни был институтом при Московской Коммунистической Академии, старый княжеский особняк был превращен в лаборатории Института. Над Москвой и над Институтом проходили рассветы и закаты, – то есть, в Космосе своими орбитами вращалась – Земля, любительница, как старинная замоскворецкая купчиха, погреть все свои бока около солнышка. По утрам в Институт приходили научные сотрудники Института, профессора, ассистенты, лаборанты, чтобы двигать работу Института. Иные из сотрудников не уходили из Института по суткам и по неделям. Иные поместились жить в Институте в сводчатых княжеских антресолях, похоронив себя там знанием и книгами. Все сотрудники были людьми той породы, которую человечество ссылает в науку: у таких людей есть традиции отцов физических и отцов знания, есть умение видеть в микроскоп и читать химические формулы, есть умение провидеть будущее, но у них часто нет выходных костюмов, носового платка и лишнего рубля, и у них могут быть различнейшие характеры, не мешающие их работам, они могут влюбляться, изменять, ненавидеть, конкурировать. Жизненные их интересы связаны с Институтом и тою таинственной сеткой, по которой получается – хамская вещь – жалованье. В лабораториях Института покойствовали формулы, колбы, микроскопы и человеческий мозг, проникающий в тайны формул, – там были сводчатые потолки, и крепостные стены хранили тишину дома, – березка за окном была случайностью.

53