На рождественские каникулы, когда первые приступы неврастении приходили к Алексею в ряд с прибывающими и солнечными предъянварскими днями, когда по утрам не мог Алексей поднять с подушки развинченной головы и не мог спать ночами, когда метался он от буйства к ипохондрии, часы ипохондрии вылеживая на диване лицом в подушки, – на каникулы приехала из Москвы Шура Белозерская, некрасивая, в сущности, девушка, годами старшая, чем Алексей.
В сумерки однажды, когда Готфрид Готфридович с фрау Леонтиной поехали за покупкой к сочельничьей елке, Алексей сказал Шуре, рассматривая свой помятый носовой платок:
– Видите вот этот носовой платок. Утром он был свеж и бел, сейчас он мят и сер. Это жизнь. Жизнь – это серая стена, около которой, не видя ее, тоскуют люди. Сегодня я шел по улице, я увидел, как на морозе корчится нищая старуха, – мне захотелось кричать и плакать, – я отдал ей все мои деньги и я поцеловал ее… Посмотрите, вы тоже будете, как этот смятый платок.
Шура ничего не ответила, Алексей ушел к себе и лег на диван, носом в подушки. Около часа была тишина. Тогда Шура на цыпочках прошла к Алексею, наклонилась к нему, потрогала его голову руками, поцеловала его затылок. Алексей медленно повернулся, взял ее плечи, посмотрел на нее, привлек ее к себе, поцеловал в губы, положил голову ее себе на грудь, сказал:
– Мы – несчастные люди, мы – как тени. Как Диоген, мы при солнце ходим с фонарями, потому что мы слепы. Я хочу тебя полюбить, но я не могу, у меня нет сил.
Шура ничего не ответила, – она нашла его губы и поцеловала. Алексей сказал:
– Уйди. Я хочу быть один.
Шура ушла. Приехали старшие. Минута в минуту в семь был ужин. Минута в минуту в десять погаснул свет. Алексей зажег секретную свою свечку, лег с книгой. В одиннадцать, со свечкой в руке, Алексей стал гвоздем сверлить стену в соседнюю комнату, в комнату приезжих. Из-за стены он услыхал шепот:
– Зачем ты портишь стену? Тебе не хочется спать? – приходи ко мне, будем разговаривать.
– Я не одет, – ответил Алексей.
– Ну, так что? – мы же не мещане. Я тоже разделась, – ответила Шура.
Алексей пришел к ней, накинув на плечи плед. Она лежала, до подбородка закрыв себя одеялом. Алексей сел на край кровати. Он заговорил о Гамсуне, о гамсунских несбывающихся Любовях.
Он сказал:
– Я не могу спать ночами. Весь мир, все мои представления о мире и все мои инстинкты я сейчас перестраиваю. От детства мне казалось, что я – центр, от которого расходятся радиусы жизни. Теперь мне ясно, что я только пешка в лапах жизни. – Нет, – Александра, я никогда не полюблю тебя.
Затем он сказал:
– Александра, мы же без предрассудков. Я никогда не видел обнаженных женских плеч. Покажи мне.
Она молча обнажила плечо. Он рассматривал, как инженеры рассматривают новую машину.
– Можно поцеловать? – спросил он.
Она кивнула утвердительно головою. Он поцеловал так же, как дегустаторы распробывают качества вина.
– Ты девушка, Александра? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Был такой человек, когда я в последнем классе гимназии…
Алексей перебил ее, он сказал:
– Мне неинтересно, Александра. Я не люблю тебя, прости. Я пойду одиночествовать.
И он ушел. – Все же он провертел в стене дырочку, дырочка приходилась к изголовью постели Шуры. Ночами Алексей пододвигал стул к дырочке и разговаривал через нее с Шурой, доказывая ей, что он не любит ее. Больше он не ходил к ней ночами. Два раза она приходила к нему, – ей было холодно, и она залезала к нему под одеяло, чтобы слушать ту кашу, которая творилась в его голове. – В ночь, когда назавтра Шура должна была уезжать в Москву, через дырочку Алексей сказал ей:
– Александра, мне стыдно сознаться. – Я ни разу в жизни не целовался с женщиной. Мне страшно думать, что это будет с любимой женщиной. Я хочу, чтоб это было с тобой.
– Я тоже хочу, – ответила она, – приди ко мне сейчас.
– Нет, ты приди ко мне, – сказал он.
Он знал, что, если пойдет он, у него на пороге двери задрожат руки, и он будет совершенно влюбленным. – Так ни он к ней, ни она к нему и не пришли в ту ночь, – ни в ту ночь, никогда. Утром Алексей ушел в реальное. Шура уехала без него. Они не простились. Только на другой день он нашел записку, всунутую в книгу.
«Ах, Алексей! – Брюсовская холодность вам не к лицу. В провинции, на окраинах, живут такие девушки с ямками на щеках: от полнокровия им нужна брюсовская холодность. Продумайте хорошенько ноябрьскую ночь…» – так написала она ему такое, чего он не понял.
В январе, по примеру с нищей, Алексей поцеловал в лысину учителя математики, в слезах сказав ему о том, что он милый и несчастный, как мир, – в этот же день Алексея освободили от занятий, и Готфрид Готфридович стал лить на него по три ведра в сутки соленой воды. В январе ж Алексей с компанией гимназистов угодил в публичный дом, впервые в жизни; инстинкт чистоплотности заставил его быть только свидетелем, – но на другой же день он завопил, что весь мир и он сам в первую очередь заражены сифилисом, чтобы его не трогали, чтобы не заразиться. Теперь сам он уже никуда не хотел идти, просиживал дни у печки, а в сумерки, несмотря на выдуманный свой сифилис, шел к фрау Леонтине, ластился к ней, клал голову к ней на колени, говорил, что она единственный его человек, целовал ее руки, шею, глаза и щеки. А ночами, в бессонницы, всю кашу своих домыслов он изливал в письма к Шуре Белозерской в Москву. Шура ему но отвечала ни разу.
В начале февраля в Москву на съезд на неделю поехал Готфрид Готфридович. Готфрид Готфридович вернулся и передал Алексею его – Алексеевы – письма к Шуре. Письма были распечатаны. Готфрид Готфридович сказал, передавая письма: