Том 4. Волга впадает в Каспийское море - Страница 26


К оглавлению

26

– Очень жаль, что вы будете смотреть Жанну на базаре, – сказал он.

М-м Жанна была в черном, в черном платье с белыми кружевами и высоким воротником, в черных чулках и в лаковых туфельках. Волосы ее были гладко зачесаны, в ушах блестели старинные серебряные подвески. В руках у нее был белый платок. Глаза ее были девичьи.

– Мы начинаем, – сказал муж, поправив прическу, волосы мужа были зачесаны назад, за уши, в традициях партикулярных людей начала девятнадцатого века.

Я вышел к зрителям. За большими буквами афиш фотография м-м Жанны не походила на подлинник. На стульях сидели больничные халаты, торчали тесемки подштаников. Сваленая белая кепка и милые красные платочки захлопали м-м Жанне, галки на чинарах зашумели крыльями и закаркали. Вспыхнули дополнительные огни софитов, ночь за деревьями стала черней. М-м Жанна вышла с белым платком у губ, этот медиум, она казалась девочкой и лунатиком одновременно, вид ее был прост и таинственен. С курзала донеслись медные трубы оркестра, на вокзале прогудел отходящий поезд. Вслед за м-м Жанной вышел ее муж, во фраке.

– Жанна, будьте внимательней! – крикнул муж тоном циркового наездника.

Муж спустился к рядам, чтобы принимать вопросы. Муж наклонился над критиком Леопольдом Авербахом, чтобы выслушать его вопрос. Авербах, посоветовавшись коллективно с драматургом Киршоном, шепотом спросил: – когда приедет их друг прозаик Либединский?

– Жанна, будьте внимательней! Отвечайте, мадемуазель! – крикнул жокейски муж.

М-м Жанна ответила не сразу, она опустила голову, напрягая мысль, и бессильно опустила руки. У нее был звонкий голос, картавый на «р».

– Я п'ислушиваюсь… я слышу… вы сп'ашиваете о вашем д'уге Ю'ие… об известном писателе Ю'ие Либединском… я вижу… он п'иедет, мне кажется, в начале июля…

– Дальше, Жанна! Мадемуазель, дальше! – крикнул муж и отошел от Авербаха, наклоняясь над военкомом. – Дальше, мадемуазель, внимательней!

– Я п'ислушиваюсь… я вижу вы а'тилле'ист, вы служите в Москве! – М-м Жанна подняла голову, улыбнулась, заговорила быстро, глаза ее были детски. – Вас зовут Исидо' Мейчик, вам двадцать семь лет, номе' вашей па'ткнижки – двадцать две тысячи… се'ия…

Военком был поражен; он спрашивал, в каком полку он служит, сколько ему лет, номер его партийной, ВКП, книжки: М-м Жанна отвечала быстрее, чем он задавал вопросы. Военком сдвинул фуражку на затылок, явно вспотев. Кепки притихли.

– Дальше, Жанна! Скорее! Внимательней! – кричал муж, склоняясь над ответственным работником.

Ответственный работник, в халате, в кепке и в тесемках, спрашивал: изменяет ли ему в Москве жена? Как ее зовут? М-м Жанна опустила глаза и руки, вид ее был беспомощен.

– Вашу жену зовут 'евеккой, – сказала она беспомощно и тихо. – Нет, она не изменяет вам, нет… она ве'ная жена… Но я вижу… я п'ислушиваюсь… – м-м Жанна сказала совсем тихо и очень печально. – Я вижу, как вы изменяете своей жене…

Ряды захохотали. Совработник заерзал на стуле. Галки кричали на чинарах, посвистывал паровоз. Ночь была душна, и под скамейками трещали кузнечики. Я недоумевал, вспоминая лермонтовский штосе. Я не мог придумать рационального объяснения этому совершенно метафизическому явлению. Дюкло не слышала вопросов, она отвечала ясновидяще правильно. Люди, задавшие вопросы, были растеряны. М-м Жанна стояла на эстраде девически целомудренно, в черном платье стиля начала прошлого века, усталая женщина, похожая на девочку. Никаких гоголевских «портретов» не было. Была уездная эстрада, открытая, в парке, ротондою. М-м Жанна выступала после пластически-раешных номеров, – ее номер считался ударным, ее выпускали под занавес. У европейцев принято восторги выражать ладошами, – хлопали мало. Шла обыкновеннейшая курортная ночь, когда в одиннадцать надо быть в бараках санаториев. В старину такие номера обставлялись черными комнатами, свечами, таинственностью, шепотом. Люди повалили с рядов бараном, опять потревожив галок. Нарзанная галерея была заперта.

Мы ждали Дюкло, пока они переодевались. М-м Жанна с мужем, профессор Федоровский с женою, писатель Иван Алексеевич Новиков и я – мы пошли в Аллаверды, в шашлычную, ужинать. М-м Жанна говорила о своей дочке, оставшейся в Москве, и медленно пила кахетинское № 110. – Штосе сведен на эстраду, тресвечие, семисвечие метафизики – упразднены. М-м Жанна была очень утомлена, медленна и обыденна. Ее муж острил. Иван Алексеевич, писатель, чье творчество навсегда пропахло березками благостных зорь, – говорил – о троицыном дне, о белой троицыного дня березке, называя березкою м-м Жанну. Они говорили о девочке Дюкло. – В шашлычной пахло тархуном, бараньим салом, и скрипач наяривал молитву Шамиля. Профессор Федоровский строил объяснения номера м-м Жанны. Дюкло-муж не открывал секрета, предлагая придти на разоблачительную – его – лекцию. Штосе Лермонтова, прошед через кулисы эстрады, расцвел для Ивана Алексеевича Новикова – белою троицыного дня березкою. Метафизики больше нет. Всем сердцем я был с Иваном Алексеевичем! –

…Я был в доме, который теперь называется Лермонтовским музеем. Там на стене висит церковная выпись, – поручик Тенгинского пехотного полка, – убит на дуэли, – «погребение пето не было». – Вы не погребены, Михаил Юрьевич, вы – живы! – Ваш домишко, где вы жили со Столыпиным перед смертью, куда привезли ваш труп после дуэли, – превращен в музей. Я ночевал в этом музее, в вашем кабинете-спальной, где некогда лежал ваш труп. Вы записали, Михаил Юрьевич:

...
26