– Идемте на террасу пить чай. Я поставила самовар.
Ольга Александровна улыбнулась Садыкову – очень беспомощно. Этот вечер стал ее прощанием с молодостью, с бабьим летом, за которым, как полагается, сразу наступает зима. Ольга Александровна одета была в черное платье. Самовар на террасу принесла Любовь Пименовна.
В саду запел, запоздав своими песнями, соловей.
Реки, которые движутся своими тяжестями, именно в этих тяжестях имеют колоссальную свою силу.
В доме Ласло на строительстве, на рабочем поселке, за окнами вдалеке храпели экскаваторы и около бараков по вечерам пели песни рабочие, а в комнатах безмолвствовали сосновые стены, в запахах скипидара, в пустоте которого сваленными лежали чемоданы. У Марии Федоровны здесь не было рояля. Книги Эдгаpa Ивановича расставились по полкам в кабинете в том же порядке, как стояли они в доме Скудриных, – и под книгами поместился диван, так же, как у Скудриных. Дни Эдгара Ивановича заканчивались поздними часами ночи. Алиса не возникала из-за книг. На пороге встречала Мария, эта женщина, покорность которой не стала ее силой. В доме пахло сосною, и комнаты, сложенные в чемоданы, хранили пустоту. В этот дом никто не приходил. Мария Федоровна клала руки на плечи Эдгара Ивановича, – он целовал ее в лоб и шел мыться. Комсомолка-прислужница тащила самовар на пустой сосновый стол в столовой.
И тогда начиналось страшное. В такие часы муж Эдгар и жена Ольга говорили о том, что стократ величавее Гете, – в те часы муж Эдгар имел свое сердце у себя на ладони, рядом с сердцем жены Ольги. Каждый мужчина знает счастье обладания женщиной, – и каждый человек знает еще большее счастье владения человеческою душою, – жена, ее голова, волосы, голос, слова, – ладонь женщины может закрыть весь мир не только на основании законов физики для зрения, – но так может закрыть мир, что ладонь становится больше мира. И сильнее всего этими часами знал Эдгар Иванович, что Мария ему: не нужна, – не нужна. Эдгар Иванович хотел и не мог согнать с себя мысли о строительстве. Мария была рядом и отдавала все. Эдгар Иванович искал в себе те слова нежности, которых было так много у него раньше для Марии, – и они не находились. Мария всю себя отдавала Эдгару Ивановичу, и Эдгар Иванович не видел ее, она не приходила к нему вся на ладони, как прежде. Он хотел говорить нежные, только для нее возникающие слова, и он говорил:
– Ты мне мешаешь, смотреть, милая, и у тебя грязные пальцы. Твои пальцы в чернилах. Что ты писала?
– Я писала… так, ничего, – дневник. Хочешь, я тебе его покажу?
– Нет, зачем же? Я не хочу посягать на твои секреты.
Мария молчала, убирая руки, и говорила тихо:
– Нет, Эдгар, ты не хочешь прочитать, потому что тебе все равно.
– Нет, почему же?
Эдгар Иванович напрягал свою волю, целовал глаза Марии, поцелуи ничего не рождали. Прислужница-комсомолка уносила нетронутый самовар: Эдгар Иванович видел ее румянец, этой девки, не менее красный, чем платок на голове, – белая ее блузка была замазана на груди, подчеркивая груди, – босоногая, она пребывала в добродушии. Эдгар Иванович спрашивал ее, усмехаясь:
– Ну, как делишки, Даша?
Даша отвечала всегда с некою строгостью:
– Делишки ничего себе.
Полночь приходила неподвижной. В этом доме не было свечей, смененных электричеством. Эдгар Иванович уходил в кабинет. Мария шла за ним. Эдгар Иванович выключал электричество. Корки книг уходили к потолку, зарастали стены, кидали камерами-обскурами человеческую мысль как угодно и куда угодно. Мария садилась рядом на диван.
– Мария, ты читала Гете?
– Очень мало.
– А Шиллера, Гейне?
– Очень мало.
– Я тебя совсем не чувствую, Мария, и совсем не вижу. Почему ты потушила свет?
– В темноте ты ближе, Эдгар. Но свет ты потушил сам, ты не помнишь. Ты меня не хочешь видеть.
Человек был здесь, человек отдавал все – и у человека нечего было взять. Начиналось самое страшное: человек, который был в руках, который отдан в руки, был – не только не нужен, но был – тяжестью. Жена Ольга, ее стареющая голова, ее седеющие волосы, ее теплота, ее ласка могли заставить человеческое существо взять на ладонь свое собственное сердце, когда космичествуют покой и то чудесное, что дало жизнь рыжей Лисе. Колено женщины может быть величественней Монблана. Колени Марии были обнажены, – это были колени слабой, городской женщины, почти – девушки, только, – и тогда говорила Мария, отдавая все, что она могла отдать:
– Ты меня не любишь, Эдгар?
– Нет, я тебя очень люблю, милая. Я для тебя сломал жизнь.
– Ты меня не любишь, Эдгар. Я все знаю, Эдгар. Ты мне не веришь. Я тебе чужая. Я нужна была тебе любовницей, но я не гожусь тебе в жены. Я не читала ни Маркса, ни Гете. Я не советчица тебе. Я тебе не нужна. И я тебе – хочу верить, и не могу верить, и не верю, – так же, как и ты мне, – я была твоею любовницей, стало быть, у тебя могут быть еще любовницы, а у меня любовники, – мы оба тому свидетели. Ты один у меня, я люблю тебя, но ты и этому не веришь. Я для тебя – твой крест и подвиг, – ни для меня, ни для тебя, а для других. Ты молчишь, Эдгар.
– Ты говоришь наивные вещи, Мария. Пора спать, милая. Все это пустяки.
С полок щерились золотыми клыками книги, в деснах шкафов. Проходили минуты молчания. И тогда Эдгар Иванович начинал говорить, энергически, шаманствуя, – глаза его начинали блестеть так же, должно быть, как у его степных предков, когда предок клялся преданности христианскому богу перед тем, как католики вели его на костер, – Эдгар Иванович хватал плечи Марии, мял ее в нежности так, что у Марии появлялись слезы боли, – и он кричал в чемоданную тишину комнат: