Дни страны, командуемой Москвою, возникали в те годы тяжелыми жерновами революции, строили страну, командуя ею. Этою командою возникали строительства, двигались сотни тысяч людей, ибо страна в те годы жила военным лагерем. Этою же командою жерновов революции просыпался на рассветах Федор Иванович, харкал, крякал, лил на себя ведро холодной воды, влезал в сапоги – и уходил в поход, в войну с речными долинами, – тяжел оплечий человек, один из мельников около жерновов революции. Иной раз особенно густы были на реке туманы, особенно трудны были переходы, – тогда Федор Иванович ломался, сваливался в походную свою кровать, тринадцать его болезней приступали к сердцу, к легким, к горлу, лоб блестел в испарине, скулы обрастали щетиною и очень острым становился кадык. Федор не умел говорить о любви.
Эдгар Ласло и Федор Садыков, два коммуниста, люди одинаковых воль и дел и разных культур, жили друзьями, делающими одну работу, мельники революции. Гражданская война легла на плечах Ласло так же, как и Садыкова, – быт инженерных войск, игра жизнью ва-банк смерти, – но Ласло не был инженером от станка, и он умел заглядывать в чужие карты банка, – то есть в карты смерти. Ласло шел по жизни человеком крепкой воли, как у Садыкова, крепких глаз и верных рук инженера, работающего с интегралами, но к интегралам пришедшего длинною дорогою классических гимназий, книг, русского интеллигента иностранного происхождения.
Ласло и Садыков в своем походе на изысканиях встретились на тальвеге ручья Малашки, около Медвежьих озер. Путь был закончен. Две партии изыскателей расположились в старом помещичьем доме, где исчезли в рамах стекла и по пустому дому бродил бередливый ветер. И беспорядочная и необычная тогда возникла ночь. За домом лил мелкий дождичек. Десятники и студенты-практиканты в соседнем селе достали водки – на радостях встречи и перед концом работ. Ласло скучал. Тринадцать болезней Садыкова положили его в постель, он лежал в столовой. Дом глохнул, стар и скрипуч. Десятники предложили Садыкову водки, он отказался. Эдгар Иванович выпил водки во имя дождя и усталости. Студенты-практиканты пили и пели. За окном лил мелкий дождь. Было в природе сиротливо, пусто, печально.
Каждый живущий имеет право на жизнь, и каждый живущий, – должно быть – имеет право на любовь, – или не имеет этого права? – Мария, жена Федора, имела величайшую женскую силу – быть бессильной. Федор никогда не говорил о любви. Мария страшилась жизни Федора, когда музыка Бетховена заменялась безмолвием музыки революции и солдатских маршей ее мужа по болотам, где вместо тепла обрусевших голландских печей горели костры у рек и вместо керосиновых медленностей светила заря.
Шла ночь. В столовой разбитого помещичьего дома застрял стол, но пропали стулья, свечи втыкались в пустые бутылки. На столе стояли бутылки с алкоголем. Федор Иванович лежал в бреду, в испарине, под лестницей в мезонин. В доме умерла жизнь, здесь жили совы и тишина. Десятник, рабочие, практиканты и Ласло, стоя и в скуке, пили у стола, ломаясь страшными тенями на стенах.
Было скучно в дождливом вечере. Медицина знает многие виды опьянения, – страшнейшее из них опьянение психическое, когда человек тверд в движениях и в речи, со стороны не узнаешь, что он окончательно пьян, – но мозговые корки его повреждены алкоголем, выпали из работы сознания, и воля не принадлежит человеку. Эдгар Иванович ходил по пустым комнатам, скучал в темноте безделья, пил, был трезв, как видели остальные. Федор Иванович лежал, задавленный своим кадыком.
Скрипучая лесенка вела из столовой в мезонин. Эдгар Иванович поднялся по скрипучим ступенькам наверх, – и Ласло не помнил потом, – как, должно быть, и Мария, – с вечера или на рассвете легла за пыльными оконцами мезонина, за парком, за рекою – желтая, дряблая заря, ставшая из-за туманов. Свои бутылку и стакан Эдгар Иванович поставил на подоконник.
У окна в тот час стоял того состояния человек, глаза которых умеют смотреть в пространства, чтобы не видеть пространств, но видеть то, что за пространствами. Такие глаза, возвращаясь из-за пространств, должны быть очень действенными, черные глаза обрусевшего венгра, сохранившие в себе темную историю его народа, пришедшего с доисторической Волги, когда Волга называлась рекой Ра, и поселившегося на старых культурах Дуная. В комнате, где рукою доставался потолок и раскинутыми руками доставались противоположные стены, Эдгар Иванович считал себя одним.
И тогда дренькнула в углу выцветшая пружина дивана.
– Кто тут? – спросил Ласло.
– Это я, – ответила Мария, – знаете, я потихоньку выпила рюмку водки, и я совсем пьяна.
Из-за пространств в алкоголе всегда приходили к Ласло не мысли, но ощущения – или тоски, от которой физически ломит череп, – или радости, физической радости, от которой немеет позвоночник. Ласло знал от фронтов, что это та тоска, когда смерть вселяется в череп, – и это та радость, когда само солнце входит в сердце, – эти тоска и радость возникали у него при мыслях о женщине, о чудесном женском, что разлито в человеческом мире. Эта радость пришла к Эдгару Ивановичу в ту дряблую зарю.
– Мне очень грустно, Эдгар Иванович, мне очень одиноко, – иногда мне очень страшно, потому что я совсем, совсем одна во всем мире, – сказала Мария.
Переалкоголенные мозги могут все переаршинивать, память сшивает куски, отстоящие на десятилетия и на минуты друг от друга, – и очень часто тогда возникает ощущение невероятной чистоты, целомудрия, правды, ставшей над всеми неправдами, чтобы взять от небытия нуль.