– Я пойду, Надя, – я не вернусь. Я получил телеграмму. – Полторак бредил. – Я пойду, Надя, я не вернусь.
– Нет, зачем же? – ответила Надежда Антоновна, не отрываясь от книги. – Вы же говорили, что этот бастион есть то место, где волки собрались за флажками. Ступайте, куда вам нужно.
Водовозы по улицам вывесок развозили на своих дрогах и своими клячами коломенскую старину и ночь. Коломна здравствовала широкопазым николаевским умиранием, вместе с номерами. Вороны над городом, души Марины Мнишек, стихли. Лил дождь.
И дальше для Полторака все стало бредом в этот вечер его гибели. Извозчик сдвинул на сторону Коломну, пододвинул к Полтораку дом Якова Карповича Скудрина. Яков Карпович, возникнув за алкогольным фрегатом, на плечах братьев Бездетовых, молвил глазами Шервуда, – «нынче ночью!» – и братья Бездетовы стали стеною, готовые к убийству, – в словах: – «нынче в час!» – столь же твердых, как слова, сказанные в Москве Шервудом, в твердости глаз Шервуда: – «Решено?» – «Да, решено!» – На производственном совещании Полторак увидел, как перестраивается геология человеческих отношений, его дела умирали и рождались новые силы, и Полторак спрашивал в бессилии старика: – «можно ли убить человека?» – юрод говорил о юродстве, о чистоте, о совести и памяти, – бредил юродством, московским Иваном Яковлевичем, – «не бенды працы без кололацы». – да, мерзавец может убить, но не всякий юрод – мерзавец. Алкогольный фрегат управлялся Бездетовыми, остановившими время оловом глаз в вольтеровском фрегате осьмнадцатого века и красного дерева. Братья вросли в красное дерево. В окна к огню летели ночные бабочки, во мраке за окнами шумел дождь: Полторак стал бабочкой на огне красного бездетовского дерева. Старик копошился вокруг Полторака, топтался голубком, через прореху поддерживая грыжу, глаза его слезились восемьюдесятью пятью его годами, пухлыми, отеклыми, зелеными, как перегнившая сукровица, страшными и отвратительными. Полторак в бреду понимал, что только с Яковом Карповичем мог он быть искренним и естественным, таким, каким он есть на самом деле, вне надеждиных законов больших чисел. Бездетовы твердо сказали, навалившись оловом глаз, – «в час ночи около голутвинского плашкотного моста», – и тогда из-за окна, из дождливого мрака появился охламон Ожогов, юродивый, который не забыл чести и не потерял совести. Охламона прогнали, обещав побить. Охламон трусливо провалился за окно. Думал ли Полторак в тот час о том, что убивающие могут убивать не только третьих, но и самих себя, как убиваемые также могут убивать своими смертями? – но Полторак в ту ночь, в последнюю его ночь, знал, очень знал, что смерти могут приходить без крови, как не только на крови строятся строительства.
Полторак ушел от Скудрина – в бред, в выжженные ночью – час ночи, – плашкотный мост, где бредил оловом глаз Бездетовых, такие же тяжелые, как глаза Шервуда. Глаза смотрели из пустыни лугов, упирались оловом спокойствия в огненный столб в небе, в крики, ужас и шелест воды. Кругом обстали – бессилие, поцелуй Анатоля Куракина, бескровие, бездомность, смерть, пустота, опустошение, страх, – смерть без крови. Полторак собирал себя – к часу. Полтораку некуда было идти. Он шел окраинами, берегом Москвы-реки, мимо Маринкиной башни, под кремлем. Кремлевским спуском Полторак вышел в луга. Все ломалось, завтра стало далеко, как детство. Ночь была черна.
Впереди горели огни строительства, угоняя во мрак луга. В лугах, которые через год исчезнут под водою, кричали мирные коростели. Вера, Надежда, Любовь, – жену Полторака звали Софьей, – Полторак бредил породой юродивых, которых убивают. Вера, Надежда, Любовь, Мудрость, – бред, ничего нету. Все на крови, – и вот пришла бескровность. Вера умерла бескровною смертью. Надежда сказала, – она не знает, когда она настоящая, – и с Полтораком она хотела быть такой, которой все позволено, – почему? – Полторак был настоящим со Скудриным. Любовь пришла, чтобы сказать, что она уходит. Похороны Садыковой срослись с производственным совещанием. Волки за флажками облав не знают, что по лесу, в темном рассвете, растянув флажки, за деревьями, в тишине, – стали охотники, чтобы убивать, – и смерть приходит не от вопящих кричан, но от этих безмолвных. Волки покойны, окруженные флажками и кричанами, пока не закричали, не завыли, не заулюлюкали эти кричаны, – но кричаны завыли, и жизнь осталась за кричанами, за флажками – естественная, обыкновенная жизнь. Вера, Надежда, Любовь! Ночь бредила мраком. Полторак бежал по лугам. Впереди засипели, захрипели, завыли, заплакали, застонали экскаваторы в бреде огней строительства. Экскаваторы захлебывались ужасом. Полторак упал.
Через год эти луга будут залиты водою.
Этой ночью охламон Иван Ожогов встречался в лугах с инженером Полтораком, и повесть вернется к этой встрече. Расставшись с Полтораком, в быту своих будней, Иван долго шел темными лугами за рекой, под Гончарами и под Митяевым, ему одному известными тропинками, за штабелями заводских дров, между бревен, мимо заводских пароходных доков. Иван разговаривал сам с собою, взволнованно бормоча. Он шел к своему кирпичному заводу.
Кирпичный завод разместился в развалинах карьеров, за скучным забором. Иван пролез через заборную щель, мимо ям, заросших крапивою выше человека. Около заводской печи Иван Ожогов полез в подземелье к печному жерлу, в жаркое тепло и в темное удушье.
Из щелей от заслонов полыхал красный свет. В удушьи пахло дымом, дегтем, несвежим человеком и рыбою, как пахнет в морских корабельных кубриках. На глине в подземелье вокруг печного жерла и в темноте валялись оборванцы, заросшие войлоком волос, коммунисты Ивана Ожогова, люди безмолвного договора с начальством кирпичного завода, – топившие без уговору заводскую печь, эту, огнем которой обжигался кирпич, и жившие без уговору около печи, – люди, остановившие свое время эпохою военного коммунизма, избравшие в председатели себе Ивана Ожогова. Обжижная печь пребывала очагом коммунизма Ивана Ожогова, это подземелье, пропахшее дымом, глиной и человечиной. В пещере существовало устройство домашней оседлости эпохи лет военного коммунизма, на веревках обсыхало тряпье, солома по углам служила постелями и диванами, доска около соломы обозначала стол.